Ефим не возражал против такого промышленного шпионажа, только ухмылялся, вспоминая историю рождения, например, вот этого шедевра – небольшой, меньше третьего формата, акварели, на которой была изображена пронзительная русская зима: белоснежный – а как его еще назвать? – снег, темные ели, узкая дорога в лесу и на дальнем плане – пара одиноких избушек.
Ефим лично присутствовал при хулиганском акте создания этого произведения: Оглоблин только что завершил акварельный портрет Береславского и помыл кисточки в маленькой баночке (кстати, писал художник с натуры, но получился Ефим Аркадьевич с трубкой, пижонским стиляжьим зеленым галстуком и такой наглый, что Наташка, увидев родное лицо, только радостно хихикнула). Ефим думал, что рабочий день Вадика на этом завершится, ан – нет. Художник в лоб спросил профессора:
– Хотите, создам шедевр из грязи?
– Хочу, – честно ответил профессор: Береславскому нравились изящные и при этом малобюджетные решения.
Вот Оглоблин и создал шедевр. Чистый белый цвет дала ему акварельная бумага «торшон», все остальное он взял из баночки с грязной водой, оставшейся после мытья кисточек. Точно, волшебство.
А вот и первый потенциальный покупатель объявился. Судя по часам и галстуку – не меньше, чем олигарх.
– Сколько стоит вот это? – брезгливо оттопырив нижнюю губу, спросил он про картину, на которой был изображен… череп козы. Оглоблин никогда не утруждал себя объяснениями, почему он взял тот или иной сюжет. А Ефим, как и договаривались, никогда не давал советов, если Вадик их не просил.
– Тридцать тысяч рублей, – спокойно сказал Береславский. И пожалел, что не назвал больше: продавать картину этому неприятному человеку ему не хотелось.
Подобное сложно объяснить, но процесс торговли картинами вовсе не напоминал Ефиму иные, знакомые ему прежде акты продаж. Картины реально было жалко. А отдавать их в неприятные руки вообще было жалко настолько, что лучше уж не отдавать. Черт с ними, с деньгами!
Но олигархический мужчинка и не был настроен на приобретение странного Вадикиного шедевра. Он только хмыкнул недовольно и двинулся по проходу дальше.
Следующей были вполне приятная молодая пара, вероятно муж и жена. И нацелься они на живописные останки козы или даже на созданный грязью зимний пейзаж – Ефим продал бы им за милую душу. А потом с удовольствием бы ощущал в кармане не такую уж и тощую пачечку. Но симпатичные молодые люди возжелали купить не козу, и не пейзаж. И ни одну из тридцати других картин. А захотели маленькое полотно «Красотки», повешенное не в самом удачном месте – близлежащая лампочка бросала на картину раздражающий блик.
Вот это уже было неприятно. Не блик, а то, что «Красоток» реально могли купить. Девчонок, столь чудесно искаженных волшебной Вадиковой кистью, что, перестав быть реальными персонажами, они стали только красивее и роднее зрителю. Ефим привык к этой работе и понял, что вовсе не хочет с ней расставаться, пусть даже и за тысячу американских долларов.
– Сколько девчонки стоят? – улыбчиво спросили молодые люди. Похоже, магия картины их тоже затронула.
– Сто тысяч рублей, – недобро вымолвил Береславский.
Слышавшая разговор Наташка тихо ахнула.
– Сто? – удивились ребята. Сумма явно была для них неподъемной. – Она же маленькая!
– Это искусство, – лицемерно заявил профессор. – Здесь не все меряется размером.
Ребята, постояв немного, ушли.
А Ефим выслушал гневную Наташкину тираду.
– Такая корова нужна самому, да? Так ты не много здесь продашь! Ты уж выбери: или продавать, или жмотничать.
Супруга легко просчитала обуревавшие душу благоверного сомнения. Впрочем, ей даже нравилось, что в картинах супруг видит не только товар. К тому же благоразумие никогда не было коньком профессора Береславского. Хотя не настолько же!
Каково же было ее удивление, когда ребята вернулись!
– Мы согласны, – сказал парень.
– Но скидку сделайте, – добавила девушка.
У Ефима задрожали руки. Одним ударом – итог десяти лет стояния в Измайлове. Однако «Красоток» все равно было жалко. Впрочем, это уже был чисто технический вопрос: Ефим сам назвал цену, покупатели согласились – и теперь обратного хода у него точно не было.
– Ладно, берите за девяносто, – недовольно буркнул он.
– К вечеру деньги привезем, не сомневайтесь, – сказал парень.
Береславский и не сомневался. Он мучительно привыкал к мысли, что «Красотки» теперь принадлежат не ему.
– Но я оставляю за собой право брать картину на персональные выставки, – уцепился профессор за последнюю соломинку: вдруг покупатели обозлятся на дополнительные условия и откажутся от нее?
Не отказались.
– Хорошо, – легко согласилась девушка. – Пусть люди на нее смотрят.
А у Ефима неожиданно отлегло от сердца. Наверное, потому, что было сделано очередное открытие: реально приятным людям продавать – даже дорогие сердцу – картины не так уж и обидно. Пусть тоже радуются.
Феноменальная сумма в девяносто тысяч рублей тоже не по-детски грела алчное Ефимово сердце. Это ж без малого четверть всех выставочных затрат, включая принты. И вообще: не было ни гроша (Орлов, не одобряя очередного безумного увлечения Береславского, деньги на арт-бизнес выделял с большим скрипом), да вдруг алтын.
Ефим представил, как вытянется Сашкина рожа, когда он узнает, что испачканный Оглоблиным клочок холста стоит больше, чем три дня полной загрузки их лучшего «Хейдельберга». Но в типографии на процесс работает два десятка человек, а здесь один, пусть даже и такой гениальный, как Береславский.